Чопорная старушка-помещица рассказывала Петру Петровичу о зиме в деревне и к каждому слову прибавляла: «батюшка мой». Тот почтительно слушал ее, поглаживал свою русую приятную бороду и казался очень заинтересованным. Офицеры смешили барышень.
Иван, держа стакан с чаем в руках, беседовал с Новиковым и развивал перед ним любимую мысль о соединении метафизики с естественными науками, с чем Новиков, будучи приверженцем научной философии, никак не соглашался.
Говорили они с жаром и долго, пока перестали понимать друг друга. Богословский, мечтавший на студенческой скамье сделаться актером, душа общества, отличный рассказчик, имитатор и танцор, представлял в лицах нашумевший недавно процесс и, в конце концов, завладел общим вниманием.
Елена вдруг поднялась и незаметно выскользнула из столовой, сделав знак Ивану… Удивленный, он пошел за ней. Б спальне она неожиданно обняла его и молча несколько раз поцеловала. Стояли они оба у закрытой двери, точно уединившиеся влюбленные, и было это немного смешно. Из столовой ясно доносился голос Богословского:
– Так я же, ваше благородие, ни у чем не виноват, ни у чем, – повторил Богословский при смехе гостей.
– Почему? – спросил Иван улыбаясь.
– Не знаю, – ответила Елена. – Вдруг захотелось сказать, что я до смерти влюблена в тебя… Милый мой! Ну, еще один раз только, тебе ведь тридцать шесть лет. Теперь иди, я успокоилась.
Когда она вошла в столовую, там уже чувствовалась скука. Разговоры стихли, каждому хотелось встать, размять ноги. Елена предложила перейти в гостиную. Все с удовольствием поднялись. Мужчины закурили… Глинский вел Елену под руку и спрашивал:
– Вы на меня сердитесь? Почему же мне кажется! Вы так холодны со мной.
А она отвечала с притворной любезностью:
– С чего вы взяли? Я рада вам.
В гостиной расселись как пришлось. Богословский попросил Елену сыграть на рояле, и она тотчас же согласилась, сказав лишь:
– Рояль прокатный. Боюсь, ничего не выйдет.
Иван вопросительно поставил перед ней Бетховена. Она кивнула головой и стала играть. Гости сидели чинно, со скучающими лицами, лишь некоторые шептались. Елена играла по обыкновению хорошо, но этот Бетховен ее не трогал, будто исполняла она не настоящего, а какого-то другого Бетховена.
– Видите, я предсказывала, – не выходит, – сказала она, повернувшись к гостям, когда сыграла половину сонаты, – попробую Моцарта.
Но и Моцарт был другой… Тот, настоящий, любил появляться по ночам, в тишине, когда душа томилась. Он приходил неслышно из иного мира и приносил все, что было в нем прекрасного, разрешающего… Этот же был скучный, мертвый. Тогда Елена сыграла на память модный мелодический вальс, и гости вдруг ожили, заговорили, и сразу началось то, ради чего все пришли сюда: веселье и забытье.
Елену сменил Богословский и сыграл «чижика» на разные лады. Вышло это очень забавно. Чижик, полька и вальс очень понравились, но особенный успех выпал на «чижика». Богословский стал вдруг всем очень приятен. Когда он кончил и рассказал несколько анекдотов из еврейской и армянской жизни, гости были окончательно покорены.
Савицкий улучил минуту и, под шум и смех, опять шепнул Елене:
– Я сегодня необыкновенно взволнован.
Глинский ухаживал за Людмилой Сергеевной. Ей это было очень приятно, – она чувствовала себя героиней. И так убедительно говорил Глинский о ее красоте, о милых наивных глазах, о ее серебристом смехе, что она сама стала себе нравиться, полюбила себя, а к мужу почувствовала презрение.
Очень мило спела несколько романсов одна из барышень. Когда она брала высокие ноты, у нее сильно дрожали ноздри и язык. Гости делали вид, что не замечают этого, аплодировали и просили петь еще и еще.
Иван изредка посматривал на часы, не пора ли сесть за ужин, переглядывался с Еленой, и когда она подала знак, что уже можно, он неожиданно весело и громко сказал:
– Прошу в столовую, – и подал руку Марье Степановне.
Глинский собрался было предложить руку Елене, но его предупредил Савицкий. Тогда он вернулся к Людмиле Сергвевне, стоявшей в ожидании кавалера с рассеянным видом, и пошел с ней.
Первый тост за Ивана произнес Богословский; все мужчины потянулись к виновнику торжества. Закусили икрой, семгой и опять наполнили рюмки холодной водкой. После Богословского, Петра Петровича, встал Глинский. Опять выпили и несколько раз это проделали, будто каждый был несказанно рад тому, что Ивану исполнилось тридцать шесть лет. От выпитой водки всем стало необыкновенно весело… Столовая вдруг показалась огромной, как бальный зал, электрические лампочки приняли вид ярких звезд… и по лбу поползли мурашки.
Савицкий, сидевший рядом с Еленой, искоса поглядывал на нее, несмело любовался и думал о том, что если бы не она, он сюда не пришел бы… На другом конце стола Иван о чем-то разговаривал с Новиковым. Савицкий нечаянно посмотрел на него, и что-то неприятное, враждебное к себе шевельнулось в его душе.
«Как все это нехорошо, – упрекнул он себя, – а я не могу прекратить, не в силах».
Перед его глазами мелькнула рука, державшая рюмку водки.
«Это Петр Петрович хочет со мной чокнуться, – пронеслось у него, – надо встать и сделать любезное лицо».
Он стукнул своей рюмкой о рюмку Налимова, выпил, сел и снова налил себе водки.
– Вы очень много пьете, – услышал он голос Елены.
– Я сегодня необыкновенно взволнован, – ответил Савицкий, посмотрев ей прямо в глаза.
– Вы уже третий раз повторяете это. У вас были неприятности?
– О, нет! Я в своей жизни не переживал ничего более радостного, – тихо ответил он.